В кабинете пения на четвёртом этаже стояло пианино, на котором некоторые девочки из нашего класса умели наигрывать шлягеры Modern Talking, музыку из кинофильмов и даже темы U2. Да-да, вот такие мы были продвинутые. Я-то тоже поигрывала кое-что, но пробиться к инструменту было совсем непросто: музыкой тогда занимался чуть ли не каждый третий, а те, кто не занимался – к искусству в любом случае относились трепетно, а посему прижимались к очередному исполнителю, нависали над клавиатурой, блокировали подходы с боков... Музицирование котировалась, в общем.
А пение у нас вела стройная, рано увядшая женщина с печальными, выразительными глазами и восточным именем.
Вела, наверное, неплохо, потому что от неё я узнала, что у меня «второй голос», и до сих пор могу от начала до конца спеть «Алые паруса» и «Бухенвальдский набат». Рассадила она нас как раз «по голосам», и первоголосники, к примеру – это был ряд у окна; мы – которые «вторые» - в середине, а «третий» голос – у стенки, под портретами великих русских композиторов. Кстати, про композиторов она нам тоже рассказывала. Где-то в Москве среди моих бумаг хранятся школьные конспекты о «могучей кучке»; помнится, я и сама как-то делала доклад о Мусоргском.
А вот современную музыку наша учительница не жаловала. Причём, рок и поп у неё между собой не различались и были одинаково плохи. Что-то она нам говорила про то, что во Франции, мол, эта инородная фигня не приживается, потому что сильны собственные традиции шансона... А у нас, дескать, рулит, потому что мы забыли о корнях. Прошло немало лет, прежде чем я с удивлением узнала о существовании французского рока, а потом и техно – которые отличаются особенно злостным «пам-пам-пам – и всё по голове!..» (это цитата из музыкантши. У неё вообще была очень интересная теория о связи «пам-пам-пам», безусловных рефлексов и народной любви к танцевальным ритмам. Это типа судороги такие при отключении высшей нервной деятельности).
Так вот. Современную музыку она не жаловала, а мы жаловали очень. И это мешало нашему взаимопониманию. Потому что вообще-то музыкантшу народ любил. И пели мы обычно с большим чувством – что «Бухенвальдский набат», что «Алые паруса». Потому что она нас так хитро по голосам-то распределила, что реально красивое пение получалось. Ещё из фольклора что-то исполняли... но это я уже плохо помню.
А помню, скажем, – четвёртый урок, сумрачный зимний день... настолько сумрачный, что вполнакала горят лампы дневного света... Лица композиторов на стенах покрываются серо-жёлтыми бликами и приобретают несколько брезгливое выражение... Но тут нам наступает время петь. Кажется, можно было не вставать из-за парты. До-ми-соль-ми-до. В атмосфере что-то меняется, и композиторы начинают поглядывать более заинтересованно... «Ребята, надо верить в чудеса...» У моей противной соседки по парте – толстой Лизки – оказывается, очень приятный и мелодичный голос. Когда она поёт, то смотрит куда-то внутрь себя и, кажется, худеет... А я смотрю в окно. Буквально минуту назад там падали хлопья мокрого снега на фоне серых пятиэтажек... а сейчас они замерли, зависли в воздухе, но зато в движение пришло школьное здание. Оно неожиданно взмыло вверх, и теперь мы стремительно летим, а серые пятиэтажки, унылый зимний двор, контрольная по геометрии, забытая дома физкультурная форма – всё это остаётся внизу. «...Не три глаза, ведь это же не сон...»
Звенит звонок, магия заканчивается, кто-то опять бренчит на расстроенном пианино «модерн токинг».
Больше никогда, никогда.